Внутренний фронт

Четвертая часть повести
Иду к тебе. 1936-1945

© 1972 Алексей Кочетков
© 2014 Т&В Медиа

Берлин

У огромных, отапливаемых газом дезинфекционных печей, орудуют угрюмые глухонемые.

Поговорить не с кем и некого спросить, куда нас привезли, надолго ли?

На нас полосатые больничные или тюремные (не поймешь), куртки и панталоны. Все наши вещи проходят санобработку.

В безжалостной газовой печи гибнет моя испанская козлиная тужурка, которую я собирался подарить Владеку. Если не считать интербригадовскую книжку, завернутую вместе с проездными документами в газетку в кармане полосатой куртки, тужурка — последнее доказательство моего пребывания в Испании.

А как раз теперь этого доказательства и не надо. Таковы новые обстоятельства.

Я всего опасаюсь. Провокаций, слежки. Ведь как-никак не где-нибудь в Гюрсе или Верне, среди своих, а один, пока один, в столице Третьего Рейха. И осторожность — первая заповедь антифашиста в нынешних условиях. Я все-таки кое-что запомнил из лекций-инструктажей там, в Верне.

Я никогда не был в республиканской Испании. Нигде и никогда не состоял в политических организациях. Это надо зарубить себе на носу. Но к этому надо еще и привыкнуть.

Я — Косетков, а не Кочетков. Латвийский моряк и только. Отстал от парохода по пьянке. Недолго жил в Париже. А документы?.. Документы какая-то девка стянула. Все вместе — документы и деньги. Они алчны на деньги, эти портовые шлюхи. Сейчас вот пробираюсь домой в Латвию. Почему не морем? Так сейчас же война!

Вот такое и плету моему новому приятелю Антону, почти земляку, пожилому, седому как лунь, прецизионному механику-украинцу из Таллина. Из предосторожности и для проверки — как все это звучит, правдоподобно ли?

Но у Антона свои заботы и моя биография его не интересует.

У него тоже были какие-то недоразумения во Франции. И если не с портовыми шлюхами, то определенно с французской полицией. Отсюда и высылка из Франции, и вынужденная отсидка в Ле Турель1. Так, во всяком случае, он объясняет.

Санобработка и дезинфекция, в конце концов, заканчиваются, и мы снова облачаемся в наши помятые костюмчики.

Появляются представители берлинских заводов и фабрик. Нас разбирают крупными и мелкими партиями: пожилого, хорошо говорящего по-немецки файнмеханикера2 Антона — с большим удовольствием; меня — моряка без нужной сухопутной профессии — с меньшим. А, в общем — всех. Спрос на дешевую рабочую силу огромный. Миллионы мужчин — в армии, автоматизация — в зачатке, а военные заказы растут.

Нас выводят из приземистого санпропускника, затерянного в длинном квартале серых и скучных жилых домов.

Сажают в трамвай и, любезно объясняя, где мы находимся, везут через весь город.

Мы едем мимо редких очередей домашних хозяек у продовольственных магазинов. Мимо чопорно строгих офицеров вермахта и лихо козыряющих, подтянутых солдат. Мимо полицейских — шупо3 в приплюснутых, обрезанных сверху, черных касках. И проезжающих навстречу друг другу велосипедистов, изгибающихся в римском нацистском приветствии с риском слететь с велосипедов.

Проезжаем мимо школьных участков с резвящейся детворой в форме гитлерюгенд4 с кинжальчиками у поясов. Вдоль колонны армейских вездеходов с белокурыми румяными пехотинцами, беспечно посматривающими на проезжих. Мимо пивных и магазинов, церквей с готическими шпилями и памятников старины.

По большому спокойному и самоуверенному столичному городу Берлину.

Рабочий завода АЭГ-ТРО

Дородный полицай, отрубив громогласно «Хайль Гитлер!», ведет нас узкими проходами между коек. На рукаве зеленого форменного мундира желтая повязка, на ней надпись: «Заводская полиция» и название фирмы, которой он служит — «АЭГ».

Двухэтажные койки тесно расставлены в комнатах особняка, превращенного в лагерь для рабочих.

Располагаюсь на втором этаже. Тут же куда-то проваливаюсь, усталость берет свое…

Какие-то угрюмые мохнатые чудовища хватают меня за руки и за ноги, легко раскачивают и, прокричав оле5, бросают меня в газовую печь. Я до того тощ, что не чувствую своего веса. Мне страшно и необычно жарко, но я не сгораю… и почему-то слышу топот ног, вздрагиваю и просыпаюсь. Наверное, жандармы. Сейчас ворвутся. Потащат на работу…

Нет, это возвращаются с работы обитатели особняка. Молодежь, на ходу раздеваясь, хватает полотенца, вытаскивает бритвенные принадлежности, спешит за кипятком, в тесные умывальные, наводит лоск и исчезает. Кто постарше, занимаются стряпней.

Новичков обступают:

— Откуда? Парижанин?

— Не совсем.

— Как дела дома?

— А здесь каково?

— О, у меня только месяц до конца контракта…

…— Марио, — знакомится со мной застенчивый щуплый итальянец, — ты из какого арондисмана?

— Пятого.

— А я из пятнадцатого.

Еще раз просыпаюсь далеко за полночь. Гот фердам6, — чертыхается запоздавший гуляка, натыкаясь впотьмах на койки. От этого верхние койки раскачиваются и, ударяясь друг о друга, глухо позванивают. «Безобразие» (ном де дье7), — ворчат потревоженные.

Надо спать. Завтра девятнадцатое марта сорок первого года, первый раз выходить на работу, на Трансформаторный завод электротехнической фирмы АЭГ.

* * *

Апрель сорок первого. Шагаю домой по тихой Остмаркштрассе8. Трех-, реже четырехэтажные дома. На каждом светло-красный с белым кругом и паутиной свастики государственный флаг. За домами сады и огороды. Там копошатся железнодорожники, их кооперативы застроили всю улицу. Здесь тихо и чисто. Герани, занавески в окнах.

Размеренная добротная жизнь.

А флаги? Они вывешены по случаю дня рождения фюрера.

В этот район перебрались недавно. Спасибо молодому слесарю — весельчаку австрийцу! Хороший дал адресок.

Хозяйка добра и приветлива. Комнатка чистенькая. Отдаем хозяйке все оставшиеся талоны продовольственных карточек после заводской столовой. Платим за пансион9 много. Все это гораздо дороже, чем в лагере-общежитии.

Но нам экономить ни к чему.

Нам надо просто отдохнуть перед поездкой домой — на Родину.

А то, что я скоро буду дома, это уже точно.

Советское посольство на Унтер ден Линден10 я разыскал в первый же выходной. Там, правда, была очередь к окошечку, но я, убедившись, что за мной не следят, спокойно постоял в очереди. И, добравшись до окошечка, начал объяснять, что хотя паспорта у меня с собой нет, но я — латвийский, а сейчас, значит, советский гражданин. Что я навоевался, насиделся и вообще хочу домой. Особенно интересовало товарища в окошечке, где и при каких обстоятельствах я оставил мой заграничный паспорт.

Под строгим взором товарища в окошечке я начал оправдываться: «Ехал воевать в Испанию, на что мне был тогда паспорт?» Товарищ сочувственно кивал головой, поддакивал и, наконец, дал адрес, куда мне надлежало обратиться.

В Советском консульстве11, естественно, все пришлось повторить сначала. И здесь моя, чудом уцелевшая интербригадовская книжица тоже произвела благоприятное впечатление. Мне выдали анкетные бланки и чистые листы бумаги для биографии. «Не отходя от кассы» я в один присест в том же консульстве все написал и все заполнил. В четвертый раз! И приложил к заявлению интербригадовскую книжицу. А через несколько дней занес и фотокарточки.

Нет, действительно, все — великолепно. Обещали ускорить, просили наведываться…

Пакт о ненападении действует. Война полыхает где-то в отдалении. От Берлина до Риги — рукой подать. А на билет сэкономлю. Скоро, скоро увижу родных — брата Колю, сестренок Зину и Люсю, друзей-однокашников.

Я молчаливо храню это близкое счастье свидания с Родиной. Не рассказываю никому, даже Антону. Вот придет ответ, тогда и расскажу.

А пока будем наслаждаться уютным мирком нашей тихой и мирной квартирки после долгого рабочего дня в грохочущих, пропахших маслом цехах завода.

Кляйн, абер майн (хоть маленькое, да свое)

Своя отдельная комнатушка. Две кровати. Пружинный матрас — не чета слежавшемуся лагерному мешку, набитому трухой. Чисто и тихо.

И мы с наслаждением окунаемся в этот уютный мирок.

С удовольствием моемся в крохотной чистенькой ванне и обтираемся белоснежными полотенцами с вышитыми на них старинными буквами готического шрифта сентенциями: «Кляйн, абер майн» (Хоть маленькое, да свое), «Айгнер херд ист голдес верт» (Свой очаг — на вес золота)… Чудесные мягкие полотенца — их мы свято обещали хозяйке не портить лезвиями бритв, когда впервые договаривались обо всем.

А после скромного ужина сидим частенько втроем в соседней хозяйской комнате, удобно разместившись в мягких уютных креслах. Хозяйка вяжет, а я и Антон, всегда готовые к вежливым, пусть не всегда правдивым ответам на ее расспросы, почитываем (у Антона — «Клошмерль»12) или слушаем радио.

И я, терпеливо снося бравурные марши и залихватские солдатские песни, кошусь на станции других городов, помеченных на шкале радиоприемника. Но пользоваться им в этих целях разрешаю себе в исключительных случаях: только оставшись один, и зная время прихода хозяйки и Антона, и только пустив приемник как можно тише.

И не из-за аккуратно вырезанного картонного кружка со стрелкой, нацеленной на Лондон с соответствующим лаконичным и строгим текстом, который предупреждает радиослушателя о государственной измене и шпионаже и печальных для него последствиях слушания зарубежной радиостанции. Нет, не из-за кружочка со стрелкой, а просто потому, что там, на лекциях в Верне, я все же усвоил, что слежка в рейхе начинается именно здесь, в семейном кругу, и что мне, при всех обстоятельствах, не следует, чем бы то ни было, выделяться.

И все же я вскоре узнал нечто новое для меня. Однажды настроившись на Ригу (Москву приемник не брал), я с замиранием сердца услышал репортаж о встрече там, на железнодорожном вокзале, героев освободительной испанской Гражданской войны. И передо мной замелькали лица моих друзей по Сан Сиприену, Гюрсу и Верне: задумчивого Тимофеева, белокурого Брозиня, который, уезжая из Верне, оставил мне свое теплое испанское одеяло, а сам мерз еще несколько месяцев в лагере де Миль под Марселем, ожидая репатриации, и кипучего Жаниса Фолманиса, и мечтательного Липкина. И я был бесконечно рад, что вот хоть для них уже кончились эти мытарства, и считал это для себя хорошим предзнаменованием.

Теперь-то и я непременно попаду на Родину.

Фюрер думает за нас

Она добра и приветлива, наша хозяйка. Ее ровное доброжелательное к нам отношение сохранилось даже, на некоторое, правда, время после начала тех страшных событий на Востоке, которые все же ворвались в скромный уютный мирок. Ворвались и разрушили все.

Ее вполне устраивает мирок, в котором она живет. Мирок, который создал для нее ее муж — пожилой, толстеющий и немногословный, всегда затянутый в мундир железнодорожного служащего. Он в постоянных разъездах, и мы его редко видим.

Она трудолюбива, бережлива, расчетлива. Устроить небольшой пансион, впустить квартирантов — ее затея.

Весь мир для нее не выходит за пределы Германии. Это самая уютная, приятная, порядочная страна. А в этой Германии центральное место принадлежит фюреру. Он цепко владеет ее воображением. Ежедневно, а не только в день своего рождения, напоминает ей о себе. Он подмигивает ей выпученными, как у быка, глазищами, смотрит на нее в упор с широких полос «Фелькишер беобахтер»13, со страниц роскошных иллюстрированных журналов. О нем говорит и поет радио.

Его, уже и так обожаемого, снимают на фоне книжных полок, и это вызывает новые ассоциации у хозяйки:

— Он думает о нас, не правда ли?

— Естественно, фрау.

Вот он обнимает аккуратно подстриженных мальчика и девочку, преподносящих ему огромный букет цветов.

— Он обожает детей.

Он расточал улыбки, обменивался рукопожатиями, говорил сам себе хайль, изящно изгибая руку в малом римском салюте, кричал о величии Германии.

И освобожденная от обязанностей думать о будущем своей родины (фюрер думает за нас) хозяйка занималась хозяйством.

Она всему верила. Даже моим рассказам о себе. А в них — ни слова об Испании, лагерях и консульстве.

«Эс гейт аллес форюбер» (все проходит), — напевало радио. — Кончится война, будет лучше с продуктами, не правда ли?

— Несомненно, фрау…

В дальнем углу заводской территории, у Шпрее, на складе фарфоровых изоляторов неожиданно встретил знакомого гюрсовского, вернетовского серба, коммуниста-интербригадовца. Встрече сперва не обрадовались, даже испугались. Уж слишком все необычно, ново, неясно. Не знаешь, как себя вести. Потом осторожно разговорились. Общая обстановка? Так себе…

Товарищ предупредил, что здесь он не серб, а хорват — так легче пробраться домой. Он тоже под другой фамилией.

Рассказал, что когда ехал в Берлин, видел в своем поезде русских вернетовцев. Кто же это мог быть?

Знает, где живут испанцы из Гюрса. Обещал свести.

Я осторожно расспрашивал его о немцах на заводе. Кто наш? Где партия? Товарищ молчал. Еще не разобрался. А вообще собирается домой.

В цехах завода

Мое знание немецкого языка пригодилось. Недаром в рижской гимназии был на хорошем счету у немца Купфера.

Я больше не «помощник ревизора» гальванического цеха, а бециер — подносчик небольших узлов и мелких деталей в цехе ДС-1.

Здесь собираются гигантские пневматические высоковольтные выключатели для электростанций. На многих, полусобранных, таблички с надписью «Руссланд14». Завод выполняет заказы и для Советского Союза.

В цехе своя испытательная станция. Несколько раз в день здесь оглушительно щелкают мощные электрические грозы. Тогда в цеху начинает пахнуть озоном.

На новой работе легче. Не надо больше день-деньской пробираться с тележкой из одного закоулка цеха в другой, грузить там тяжеленные ящики с ножами-рубильниками, болтами и гайками и толкать тележку через булыжный двор — к гальваникам, к румяному строгому мастеру.

На новой работе я сам себе хозяин. Никто тебя не ждет и не торопит. У меня маленький склад мелких узлов и деталей, свой стол, свой стул. Здесь главное — вовремя отбить свою карточку: отметить время прихода у безжалостных часов автомата. Успел — порядок. Есть время прочесть газету, расправиться с толстым штулле — бутербродом.

Потом поступают заказы.

— Морген, Алекс, тащи под новый.

Рама под новый выключатель уже плывет над цехом. Выписываю требование — бецугшайн. Первое время показывал кому-нибудь из форарбайтеров — бригадиров.

— Правильно написал, Эмиль?

Высокий, сухопарый, седеющий Эмиль Кирхнер, всегда приветливый и доброжелательный, недолго водит своим крупным тонким носом с горбинкой по строчкам, потом соглашается или вносит поправки. Плотный, краснощекий молодой Буяк с меньшей охотой, но тоже даст консультацию.

После этого надо разыскать мастера цеха Фихтнера — Олле (старика), как все его зовут, а если он болен, то стремительно носящегося по цехам мастера Застрова.

Олле реже всего можно застать в застекленной конторке, висящей орлиным гнездом над длинным цехом. Туда ведет крутая винтовая лестница. Там целый день сидят однорукий пожилой бухгалтер-учетчик и его помощник, тщедушный добрый Адольф Денрих.

Гладко выбритая большая голова Олле с покатистым лбом и пышными запорожскими усами мелькает среди рядов собираемых выключателей. Ему очень много лет15. Он сутулится. На нем неизменный черный мягкий сюртук и белая, до блеска чистая рубашка с накрахмаленным воротничком. Он стар, но взор его по-прежнему зорок. Он все замечает. Олле страшно не любит бумаг и, подписывая требования, спрашивает у меня не что, а для кого я выписываю.

Получив подпись, я засовываю свернутые трубочкой бумаги в верхний карман моей всегда чистой теперь синей спецовки. Из кармана выглядывает сложенная нарукавная повязка красного цвета. На повязке собственноручно химическим карандашом выведена буква «Л» — латвиец (летлендер). У каждой национальности своя буква: «Ф» — у французов, «Х» — у голландцев (холландер), «Б» — у бельгийцев. Повязки эти надлежит носить на рукаве. Но носят их там, где положено, только новички. Те, кто еще не обжился на заводе.

Совсем было собрался в заводоуправление и, даже, пригладил прическу — это для белокурой Урсулы в отделе снабжения, но благому намерению начать трудиться препятствует братушка Иосиф Гнат, сварщик нашего цеха. Он перестает дымить и слепить своим аппаратом и вылезает из-под рамы. Вылезает и распрямляется во весь рост, так что я начинаю понимать разницу: Иосиф на полметра выше меня. Он мой друг и мы недолго треплемся обо всем понемногу. О том, что нового в протекторате16, в его Трибнице и вообще на белом свете. И о том, как он при своем росте помещается под рамой и нужен ли вообще таким силачам, как Гнат, протекторат (он при этом супит брови и виновато улыбается). И о том, будут ли довольны русские товарищи его сваркой (при упоминании о русских Гнат расцветает).

Конец отрывка. Полное издание находится здесь: http://books.google.com/books?id=i6DlAgAAQBAJ&hl=ru&sa=X&ei=-_ITU5H_GcyX0gH41oHABw&ved=0CC0Q6AEwAA
https://www.facebook.com/pages/%D0%98%D0%B4%D1%83-%D0%BA-%D1%82%D0%B5%D0%B1%D0%B5-1936-1945/328947293888968

1 Ле Турель — пересыльная тюрьма в Париже.

2 Файнмеханикер — прецизионный механик.

3 SchuPo, Schutzpolizei (нем.) — полицейский в форме.

4 Гитлерюгенд — юношеская военизированная нацистская организация.

5 Olé (исп.) — выражение одобрения.

6 Проклятие, черт побери.

7 Во имя Бога!

8 Остмаркштрассе возникла в 1924 г. в связи с образованием поселка железнодорожников, вынужденных покинуть Остмарк («Восточную границу») — территорию, отошедшую к Польше по Версальскому мирному договору 1919 г.

9 За жилье и питание.

10 Посольство СССР находилось на Унтер ден Линден, 63.

11 Консульство СССР находилось на Курфюстенштрассе, 134.

12 Сатирический роман Габриэля Шевалье, написанный в 1934 г.

13 Ежедневная газета, печатный орган Национал-социалистической немецкой рабочей партии.

14 Россия.

15 Ему шел тогда 61-й год. Он родился 14 мая 1880 г.

16 Имеются в виду Богемия и Моравия, объявленные протекторатом Германии 15 марта 1939 г.