Сплетение судеб, лет, событий

Таня Мюллер

Сплетение судеб, лет, событий

© 2003 Таня Мюллер

© 2013 Т&В Медиа

Вместо предисловия

В этой книге нет вымысла. Все в ней основано на подлинных фактах и событиях. Рассказывая о своей жизни и своем окружении, я, естественно, описывала все так, как оно мне запомнилось и запечатлелось в моем сознании, не стремясь рассказать обо всем — это было бы невозможно, да и ненужно. Что касается объективных условий существования, отразившихся в этой книге, то каждый читатель сможет, наверно, мысленно дополнить мое скупое повествование своим собственным жизненным опытом и знанием исторических фактов.

1. Детство в Лиепае

Мое детство прошло у дедушки и бабушки, родителей моей матери, воспитавших меня с первого года жизни и до 14-летнего возраста. В 1934 году они уехали в Палестину к сыну Гарри. Через год вернулись, но вскоре снова уехали, теперь — окончательно, и я их больше никогда не видела.

Дедушка, Иосиф Блумберг, был родом из Латвии, а бабушка Хава, урожденная Карлин, приехала в свое время из Данцига (Гданьск). Может быть поэтому в нашей семье разговаривали по-немецки, и я выросла на немецких книгах, хотя и сам город Лиепая в западной провинции Латвии, Курляндии (Курземе), был в то время наполовину онемеченным. Так исторически сложилось.

До 1918 года, когда Латвия обрела независимость, Курляндия, пережившая не одну смену власти, от тевтонских рыцарей в 13-м веке до поляков в 16-м — 17-м веках, входила в состав Российской Империи, но истинными хозяевами были владевшие ее землей немецкие помещики. Вот почему наряду с латышским языком в обиходе был русский и особенно немецкий.

Дедушка и бабушка были глубоко верующими евреями, соблюдавшими все религиозные обряды и праздники, в которые за нашим большим столом собиралось много народу, а приятный, сильный тенор дедушки звучал на весь дом. Он был почетным кантором синагоги, и иногда к нам приходили двое мальчиков, подпевавших ему. Дедушка выделялся и своей красивой внешностью: статный мужчина, темный блондин с чуть рыжеватыми усами и бородкой, высоким лбом, светлыми глазами, крупным прямым носом и волевым ртом. Бабушку нельзя было назвать красавицей. Она была невысокой, полненькой, с толстоватым носом, но у нее были пышные черные волосы, большие темные глаза, и ее мягкая, добрая натура отражалась в линии рта и выражении лица.

Дедушка был образованным и либеральным человеком, дети которого рано уехали учиться в разные края. Во многом похожая на него старшая дочь Соня (Софья) училась на женских курсах в Петербурге, откуда она впоследствии переехала в Москву, где закончила институт и работала экономистом-плановиком. Известия от нее были очень редко, и дедушка, прочитав в газете о голоде в России, собирал для нее огромные продуктовые посылки. Знал ли он тогда, что в Советской России связь с заграницей не только нежелательна, но даже опасна для жизни? Этот вопрос в нашем доме не обсуждался, во всяком случае — при нас, детях, и мы росли в полном неведении того, что там происходило, хотя в лиепайских газетах появлялись статьи и заметки, разоблачавшие сталинский режим. Но мы, дети, газет не читали.

Старший сын дедушки, Макс, еще юношей уехал в Париж, получил там профессию часовщика-ювелира, женился и остался там жить. Второй сын, Гарри, как и Макс очень похожий на свою маму, закончил в Берлине консерваторию по классу скрипки и там же преподавал, пока к власти не пришел Гитлер, после чего он уехал в Палестину вместе со своей женой — пианисткой и в Тель-Авиве они создали свою музыкальную школу.

Младшая же дочь Лина (Либа), моя мама, оставалась в Лиепае. Красивая женщина, она внешне напоминала дедушку, только волосы и глаза у нее были темными. Она рано вышла замуж и родила от своего первого мужа, моего отца, четверых детей, с промежутками в полтора года между каждым ребенком. Отец же, будучи журналистом, редко бывал дома и часто оставлял маму без денег. Она кое-что зарабатывала, делая шляпки, но этого было недостаточно, чтобы прокормить семью. Вот почему три ее дочери были взяты на воспитание ее родителями: первой к ним попала я, через несколько лет — моя младшая сестра Гита, а еще через какое-то время — моя старшая сестра Ида, которая тогда уже была школьницей. Брат Лео, самый старший из нас, оставался то у матери, то у отца, когда они развелись.

Мне дали имя матери моего дедушки, Таубе, но дома называли по-немецки Тойбхен (голубок). Но уже с раннего детства стали называть Таней, и это имя стало моим на всю жизнь.

Имя же моего отца в нашем доме не упоминалось, и лишь в 1936 году, уже живя в Риге, я узнала, что мой отец, Вульф (или Вильям, как он подписывал свои статьи) Блумберг живет за границей. Он был дальним родственником моей матери, и фамилия у него была та же.

Мама вышла вторично замуж и родила от второго мужа еще одного сына, Абрама. В нашем доме она появлялась редко, а в тех случаях, когда она нас навещала, атмосфера в доме была гнетущей, хотя никто никого ни в чем не упрекал.

Все эти семейные неурядицы однако не отразились сколько-нибудь серьезно на моем детстве, вполне счастливом, поскольку дедушка и бабушка заменяли мне родителей. Они относились ко мне и к моим сестрам с большой любовью и заботой, но и достаточно строго и требовательно, как положено родителям. Они никогда не жаловались на свою нелегкую судьбу и подавали нам, детям, пример стойкости и самоотверженности. Несмотря на то, что они уже не были молодыми, а у бабушки был хронический бронхит, и она часто кашляла ночами напролет, они вставали рано и поочередно уходили на работу: кто-то из них всегда оставался, чтобы приготовить нам завтрак и отправить в школу. Оба придавали большое значение порядку и чистоте и строго требовали от нас того же.

У дедушки была небольшая торговля стройматериалами и топливом — участок земли, где штабелями лежали доски и дрова, и где мы, дети, любили играть в прятки. В деревянном домике — конторе он или бабушка поджидали покупателей. Сюда часто захаживал кучер, высокий латыш, привозивший или развозивший товар. Его лошадь по кличке Бойко была нашей любимицей. Когда дедушка собрался в Палестину, торговля перешла к кучеру, и он продолжал снабжать нас дровами, пока мы оставались в Лиепае.

Мы жили недалеко от центра города, на улице Бариню, где, судя по названию, когда-то был приют для сирот. Может быть, не случайно здесь обосновалась и Армия Спасения, квази-военная миссионерская организация, занимающаяся евангелизаторской и благотворительной деятельностью. Я часто видела ее членов в синих с красным мундирах, шагавших под звуки маленького духового оркестра мимо нашего дома, что всякий раз оживляло атмосферу нашей тихой улицы.

Жители нашей улицы были, судя по всему, людьми с небольшими доходами, как и мой дедушка, который не был богатым человеком. Обстановка нашей трехкомнатной квартиры была весьма скромной, без излишеств, но вместе с тем достатка хватало, чтобы содержать приходящую прислугу, помогавшую бабушке по хозяйству. Мы, дети, никогда не ощущали нехватки в питании или одежде. Дедушка строго следил за тем, чтобы мы по внешнему виду и по поведению соответствовали общепринятым представлениям о детях из «хорошей» семьи. Сам он был весьма уважаемым человеком, которого неизменно избирали в родительский комитет нашей школы. Он состоял также в правлении лиепайского еврейского благотворительного общества «Гмилус Хессед», как я недавно узнала из газеты 1926 года.

В то время в Лиепае было около 67 тысяч жителей, из них больше половины латышей, 16% — евреев, 10% — немцев и 4% русских. Несмотря на то, что этот город находится довольно далеко от столицы Латвии, Риги, его расположение портового города у Балтийского моря способствовало тому, что в нем оседало или через него проезжало много народу из разных стран, особенно в первую мировую войну и в 20-е годы, когда немало интеллигентов, дворян и крупных собственников бежало из России от большевиков. В середине 20-х годов оттуда одновременно прибыло шестьсот меннонитов — христиан евангелической секты, выехавших вскоре в Канаду. Уже с начала 20-х годов из Лиепаи в Америку регулярно ходили пароходы.

Не удивительно поэтому, что мое внимание еще в детстве привлекали разные необычные люди, встреченные мною на улицах нашего города.

В Лиепае в конце 20-х — начале 30-х годов жили две француженки, уже немолодая мать и взрослая дочь. Тесно прижавшись друг к другу, они как две серые тени проносились по улице. Они зарабатывали на жизнь художественной штопкой одежды и поднятием петель на чулках. Иногда бабушка посылала меня к ним, ведь в то время одежду шили из добротной ткани, и если случалось ее порвать, то непременно чинили. Глядя на искусную работу этих женщин, я и сама пробовала починить дырки так, чтобы было незаметно, и со временем неплохо в этом преуспела. Эти француженки жили очень бедно и были чрезвычайно скромными, тихими и мало общительными. Меня не раз подмывало спросить их, откуда они к нам попали, но воспитанность удерживала меня от подобных вопросов. Скорее всего, они были из числа тех французских гувернанток и гувернеров, которых революция вымела из России...

Стоило мне дать волю воображению, как все вокруг окутывалось особой атмосферой загадочной таинственности. Вот попался на улице навстречу человек с совершенно синим лицом. Кто он, откуда? Вероятно, хронический алкоголик, как я теперь понимаю. Тогда же в моем воображении роились разные экзотические названия мест, связанных с невероятными событиями и приключениями: Гонолулу, Гонконг, Йокогама... Не зря я глотала приключенческие рассказы и романы.

Могла ли я себе представить, что когда-нибудь сама побываю в этих, казавшихся недосягаемыми, местах?

Недалеко от нашего дома, на углу соседней улицы, ведущей к центру города, вечно сидел сморщенный старичок с большой белой бородой, и прохожие подавали ему монетку. Он был в некотором роде достопримечательностью этой улицы, без которой картина была бы неполной. Мне он рисовался каким-то древним гномом, волею судеб оказавшимся на этом углу.

Вдруг обнаружилось, что этот старичок был в действительности богатым человеком! Когда он умер, из под его матраца извлекли огромную сумму денег... Узнав эту новость, я была разочарована: сказочное как-то сразу потускнело...

Лиепая гордится своим широким пляжем с белым песком, вдоль которого тянутся зеленые насаждения, во времена моего детства — ухоженный парк, настоящий курорт, где бывало немало народу.

Мужчины и женщины купались отдельно, и единственным мужчиной на женском пляже был толстый усатый полицейский в полном обмундировании. Вытирая пот, градом катившийся по его лицу, он стоял как прикованный, окруженный совершенно голыми бабами, и выслушивал всякие жалобы и склоки: то ребенок исчез, то вещи украли, то кто-то с кем-то подрался... Терпению его, казалось, не было конца...

Мы, 10-ти — 11-тилетние школьники, устраивали состязания: кто наберет большее число купаний за лето, причем начиналось это еще до открытия купального сезона и заканчивалось в сентябре, когда пляж уже был почти пустынным. Помнится, я набирала до 90 купаний. В любую погоду: дождь ли, ветер ли хлестал, но мы, самые стойкие, стуча зубами, прятали свою одежду кто куда и кидались в море.

Еще до этого я была весьма закаленным ребенком и с марта до октября ходила в носочках, с голыми коленками, и никогда не мерзла. Но эти азартные игры — соревнования еще больше закалили меня, и я никогда ничем не болела. Однако плавать я не научилась, хотя выросла у моря. Дело в том, что в Лиепае даже на порядочном расстоянии от берега море все еще по колено, в буквальном смысле слова. Взрослые уходили далеко, чтобы поплавать, но нам это, конечно, строго запрещалось.

В другом конце Лиепаи — большое озеро. В те времена там было много диких уток и рыбы. Там тоже купались и катались на лодках, но меня туда, почему-то, не влекло. Все мои интересы и занятия были связаны с другими частями Лиепаи, где находились школа, библиотека, кинотеатры, и где был пляж, куда устремлялись в летнее время все, кто только мог. В районе Лиепайского озера, преимущественно населенном рабочими и беднотой, я начала бывать в 14-летнем возрасте, когда стала интересоваться политикой и социальными вопросами.

В непогоду морской гул был слышен повсюду, и уханье волн, похожее на стоны гигантского существа, наполняло ночную тишину, проникая и в нашу спальню, где я, спрятав лампу под одеяло, чтобы дедушка не заметил света в комнате, до глубокой ночи читала книги. К 13-летнему возрасту я уже прочла немало произведений немецких классиков и современных писателей, в том числе очень популярного в 30-е годы Якоба Вассермана, автора психологических романов. Его книга «Каспар Хаузер» особенно захватила меня загадочностью судьбы героя, реального существа, брошенного кем-то в лесу и выросшего среди зверей. Появившись в Нюрнберге в 1828 году, он так же загадочно погиб пять лет спустя.

Меня привлекали и философские произведения, в частности, книга Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра». Ее романтический пафос и поэтичность не оставляли меня равнодушной, хотя в ее сути я мало что понимала. Но какого подростка, читающего книги, не увлекли бы такие слова Ницше: «В человеке велико то, что он — мост, что он не цель: он восход и закат....»

Все это давало мне много поводов для дискуссий со сверстниками, среди которых выделялся один паренек, Иоси (Иосиф), также очень начитанный. С ним я могла часами спорить, гуляя по длинному молу, отделявшему пляж от порта. Волны разбивались об огромные блоки мола, летели брызги, часто дул сильный ветер, но наши дискуссии продолжались, пока не начинало темнеть, и мы бегом отправлялись домой.

Иоси привлекал меня исключительно как умный товарищ, с которым было интересно общаться, хотя он, помнится, был красивым парнем со жгучими черными глазами. Никакой влюбленности я не испытывала, и в этом отношении еще долго оставалась ребенком, хотя читала книги для взрослых. Все, что касалось сексуальной сферы, проскальзывало мимо моего сознания и не затрагивало моих чувств. Это было, по всей вероятности, в большой степени связано с условиями, в которых я росла. Телевидения тогда еще не существовало. Дома, кроме нас, детей, были только дедушка и бабушка. Я наблюдала, как трогательно они заботились друг о друге, особенно, если кто-то из них заболевал. Но я никогда не видела их в обнимку или целующимися. Они еще не были старыми, но все интимное происходило за закрытыми дверьми, когда мы спали. Нас, детей, целовали на ночь, обнимали, но это была очень понятная мне отеческая или материнская любовь, в которой я нуждалась не меньше других детей.

В 13-летнем возрасте, ученицей шестого класса, я начала давать уроки отстающим ученикам. По-видимому преподаватели нашей школы поручали мне эту работу не только потому, что я очень хорошо училась и была весьма активной в классе, но также потому, что я довольствовалась очень низкой платой за урок — 20 сантимов, то есть столько, сколько стоил билет в кино, а в оперу школьников впускали за 25-50 сантимов. Я очень не любила просить денег на развлечения или мороженое у дедушки и бабушки, хотя знала, что они мне не откажут.

Один из моих учеников жил в той части города, которая называется Новая Лиепая, и путь туда был не близок. Приходя к нему, я неизменно наблюдала одну и ту же сцену: верзила-второгодник лежал на кровати во всей одежде, а его мама, завидев меня, хватала метлу и кидалась к нему: «Вставай, лентяй, учительница пришла!». Вскоре это мне надоело, и я перестала туда ходить.

Другая моя подопечная запомнилась мне совсем в ином свете. Она была чрезвычайно одаренной музыкальными способностями, но отставала по некоторым школьным предметам. Ее мама торговала на рынке селедкой. Полная, с красным обветренным лицом, в огромном резиновом фартуке, она доставала красными набухшими руками жирную селедку из бочки и заворачивала ее в кусок газеты, сразу же темневший от жира. (Ах, этот рыбий жир! Ни одна зима моего детства не проходила без того, чтобы передо мной не маячила ложка с рыбьим жиром. Я громко протестовала, зажимала нос, но дедушка был неумолим! Бабушка же меня слишком жалела, чтобы заставить меня проглотить эту пахучую гадость).

В те годы в Лиепае было много всякой рыбы, особенно мы любили вкуснейшую свежекопченную камбалу, которую бабушка часто покупала. Куда она потом подевалась? А селедка лежала в больших деревянных бочках: соленая, малосольная и свежая. В мясном ряду особым спросом у покупателей (естественно, не еврейских) пользовался бекон — копченая свиная грудинка, которую экспортировали даже в Англию. Типичный завтрак рабочего или крестьянина того времени: огромный ломоть черного хлеба с большим куском бекона.

С множества крестьянских фур ведрами торговали картошкой, огурцами, яблоками и прочими продуктами сельского хозяйства, которых в Латвии было в изобилии, пока Советская власть не загнала крестьян в колхозы.

Мама моей подопечной, уже немолодая еврейка, оставшаяся без мужа, зарабатывала на жизнь тяжелым трудом, ворочая бочки с селедкой, но едва могла прокормить свою семью. Я договорилась с ней, что буду обмениваться с ее дочерью уроками: я помогу ей по школьным предметам, а она будет учить меня игре на рояле.

Так продолжалось довольно долго (я уже начинала играть простые вальсы), пока эту талантливую девушку не перевели в музыкальную школу, где согласились ее обучать бесплатно. Но эти уроки не прошли для меня бесследно: музыку я бросила, но благодаря общению с этой семьей и ее окружением, я проникла в незнакомый мне мир, в ту часть еврейского общества Лиепаи, где разговаривали на идиш, читали книги еврейских писателей, изданные на идиш, любили русскую литературу и придерживались социал-демократических или социалистических взглядов.

Культурная жизнь различных общин нашего города била ключом. Я уже упомянула Оперный театр — он отличался прекрасным репертуаром и хорошими певцами. Там пела знаменитая в Латвии госпожа Брехман-Штенгель, обладательница замечательного сопрано. На сцене Оперного театра нередко выступали гастролировавшие в Лиепае солисты, например, Мария Кузнецова, в 20-е годы — «лучшая Баттерфляй Европы», как о ней писала лиепайская газета.

Сюда приезжали театральные ансамбли из Риги и других городов: кроме латышских театров, Театр русской драмы, основанный еще в 1883 году, Рижский камерный театр Е.Н.Рощина-Инсарова, Рижский еврейский театр и другие известные гастролеры.

В конце 20-х годов с сольными концертами в Лиепаю приехал и мой дядя Гарри, что всколыхнуло размеренную жизнь нашей семьи. Возможно, что тогда в нашем доме впервые прозвучало имя Артуро Тосканини, под управлением которого дяде Гарри тоже довелось играть.

Меня привлекали библиотека, кинотеатры и Опера, в которой я бывала не часто, но посещение этого театра каждый раз было для меня незабываемым праздником. Значительно чаще я посещала кино. В элегантном кинотеатре Сплендид Палас в те годы часто шли немые фильмы, сопровождавшиеся фортепьянной музыкой. Помню смешные картины со знаменитыми комиками Патом и Паташоном. Я не пропускала ни одной картины с обожаемой Гретой Гарбо, и навсегда в памяти осталось глубокое впечатление от фильма о Франце Шуберте под названием «Leise flehen meine Lieder» («Песнь моя, лети с мольбою...») — первые слова его известной песни. Это был прекрасный австрийский музыкальный фильм, может быть, один из первых в этом жанре.

Но ни с чем не сравнимую роль в моей жизни уже тогда играла библиотека. Я приходила туда, как к себе домой, рылась на полках и сама выбирала себе книги — большая привилегия для того времени, когда за кругом чтения детей и подростков было принято строго следить.

Возможно, что здесь свою роль сыграло то, что я была весьма серьезной для своего возраста. Это сказалось и на моих взаимоотношениях с братом Лео. Он был на три года старше меня, но духовно гораздо ближе, чем сестра Ида, которая мало интересовалась книгами. Она и внешне очень отличалась от нас с Лео, а также от младшей сестры, Гиты. У Иды были красивые каштановые волосы и карие глаза. Мы же были темноволосыми и темноглазыми. Рослый Лео был похож на маму: у него были слегка вьющиеся волосы и высокий лоб. Он был очень вдумчивым парнем, который пристально всматривался в окружавший его мир, и к тому же талантливым художником, о чем я расскажу подробнее ниже. Мы виделись с ним не очень часто, так как он жил у мамы, но мы были очень дружны и хорошо понимали друг друга. Он-то и познакомил меня со своими взрослыми друзьями, общение с которыми значительно повлияло на наши с братом взгляды на жизнь.

В январе 1934 года в наш город прибыла большая группа евреев из Германии, в основном молодые мужчины, для которых Лиепая должна была служить промежуточной остановкой. Однако они застряли здесь на целый год. Как выяснилось, они собирались в Россию, но из этого ничего не вышло, к счастью для них, как теперь очевидно, так как они попали бы из огня да в полымя, от нацистских погромов — в застенки НКВД. В конце концов они уехали в Палестину.

С двумя взрослыми парнями из этой группы я и познакомилась благодаря Лео. Одного звали Ганс (Hans), а второго — Гейнц (Heinz). Не только имя, но и воспитание у них было немецким, и если бы не Гитлер, они продолжали бы считать себя немцами, как и многие другие евреи в Германии до прихода к власти нацистов.

Оба были социалистами, но принадлежали к разным слоям общества и обладали совершенно противоположными характерами и склонностями.

Ганс был простым рабочим, простодушным и веселым, без каких-либо комплексов и претензий. Он очень скоро нашел себе в Лиепае подходящую подругу, и хотя она разговаривала на идиш, они хорошо понимали друг друга, поженились и вместе уехали в Палестину. Могу себе представить, что они быстро приспособились к трудным условиям жизни в киббуце того времени, тем более, что они с детства привыкли к трудностям и лишениям.

Совсем другое дело — Гейнц. Это был утонченный интеллигент из обеспеченной семьи. Он не мог жить без книг, без духовной пищи. Философствование, интересные беседы, дискуссии имели для него первостепенное значение.

В письме из киббуца он описывал нам свою жизнь, низведенную, по его словам до животного состояния: работа на цитрусовой плантации от зари до зари, зверская усталость, невозможность собраться с мыслями, ночевки в холодной палатке почти во всей одежде. Чувствовалось, что он в полном отчаянии. Что с ним стало, как сложилась в дальнейшем его жизнь, я так и не узнала.

В нашей еврейской школе, кроме латышского и немецкого языков, преподавали иврит. Я хорошо знала этот язык, хотя впоследствии почти полностью забыла, за исключением отдельных слов и одной песни, запавшей в мою память в связи с печальной судьбой ее автора, молодой поэтессы, рано умершей в киббуце от туберкулеза. Эта песня полна меланхолии, и ее слова звучат в подстрочном переводе примерно так: «Ночь, тьма, крутом, крутом мычат коровы./ Будут ли у меня светлые дни, и будут ли ночи....»

Как большинство учеников моего класса, я состояла в левой сионистской организации Хашомер Хацаир, но мое участие в ней ограничивалось походами в лес и песнями у костра, полными своеобразной романтики. Для более активного участия в этой молодежной организации у меня не было ни времени, ни желания. В сущности, я не была сионисткой, да и вообще национализм был мне чужд. То, что я узнавала из книг, вызывало у меня огромное желание познавать мир, и я затруднялась бы ответить на вопрос, какая его часть или отдельно взятая страна привлекают меня больше всего.

В 1934 году мои взгляды на жизнь получили более четкие очертания. Под влиянием бесед с Гейнцом и Гансом я стала интересоваться политикой, читать газеты. В мире происходило много важных событий, находивших отклик в газетах, а также в наших беседах.

В 1934 году, в годовщину провозглашения Гитлера Рейхсканцлером, резко активизировалась деятельность его сторонников не только в Западной Европе и в Австрии, но и в Латвии, где власти были вынуждены начать судебные разбирательства деятельности фашистской организации «Перконкрустс» и ее газеты. Но все это заглохло. В мае 1934 года к власти пришел Карлис Улманис. Он совершил государственный переворот, распустил Сейм и все политические партии и установил в Латвии авторитарный режим. Местным фашистам и сторонникам Гитлера это было весьма на руку.

В беседах с Гейнцом и Гансом мы узнавали много подробностей о событиях в Германии и в Австрии, где в феврале 1934 года восстал Шуцбунд, военизированная организация австрийских социал-демократов, созданная еще в 20-х годах для защиты социальных реформ. Восстание было быстро подавлено не без помощи местных нацистов.

До этого времени я не имела понятия о том, что такое — марксизм. Гейнц познакомил меня и Лео со взглядами немецкого марксиста Тальгеймера, книги которого были в Советской России запрещены, как я узнала много позже: они не соответствовали догмам марксизма-ленинизма.

С другой стороны, общаясь со своей вышеупомянутой ученицей-учительницей фортепьяно, которая была моей ровесницей, я познакомилась с некоторыми ребятами, на несколько лет старше нас, которые состояли в подпольной социалистической организации «Дарба Яунатне» («Рабочая молодежь»), куда входили не только латыши, но также евреи и русские. Я охотно соглашалась помочь подпольщикам в распространении листовок, подсовывая их под двери домов или в подворотни рабочего района, примыкавшего к Лиепайскому озеру.

Это можно было делать только после наступления темноты, когда улицы были пустынными — занятие не безопасное, так как полицейские особенно часто патрулировали этот район, где жило много социал-демократов, принимавших участие в мятежах 1905 года. Но в отличие от тех латышей, которые в сибирской ссылке примкнули к большевикам, остались в России и принимали участие в Октябрьской революции и ликвидации «контрреволюционеров», старые лиепайские социал-демократы, горячо любившие свою родину, Латвию, ограничивались тем, что за кружкой пива или в разговорах с молодежью вспоминали давние события и чужие края.

Мне запомнилась одна песенка, услышанная от кого-то из них, и отражающая чемоданные настроения латышей-участников революции 1905 года, после ссылки возвращавшихся в родные края. Эта забавная песенка состоит из смеси латышских слов с русскими и немецкими: «Kur ir mans štoks un čemodans, proščai, man vaļas nav...» («Где моя палка и чемодан, прощай, у меня нет времени...»).

Если и до этого я часто приходила домой не рано, и этому находилось множество оправданий, то теперь я иногда возвращалась чуть ли не после того, как все уже легли спать, и дожидалась на лестнице, сидя на ступеньках, пока сердобольная бабушка не откроет мне дверь, тихонько, чтобы дедушка не услышал: он твердо решил меня проучить, заставив провести ночь на лестнице. К счастью, эти случаи не имели тяжелых последствий. Дедушка знал, что я не способна на аморальные поступки и, увидев меня утром целой и невредимой, смягчался и прощал меня.

Когда в том же 1934 году встал вопрос об отъезде в Палестину, я категорически отказалась уехать из Лиепаи, считая, что мое место здесь, и я должна в Латвии бороться за социальную справедливость и лучшее будущее. Мой дальновидный, мудрый дедушка настоял, чтобы я хотя бы приобрела профессию, так как мне придется самой о себе заботиться. Он договорился с портнихой, которая согласилась за определенную плату обучать меня шитью. Так в мою жизнь вошло новое занятие, очень скучное, как мне тогда казалось, к тому же отнимавшее массу времени однообразным обметыванием швов и пришиванием пуговиц и кнопок.

Портниха вскоре поняла, что таким образом меня никогда не научит шить одежду, и решила меня заинтересовать, научив рисовать выкройки по предварительно снятым меркам и придуманным мною фасонам. Это меня увлекло, и я стала даже дома кроить платья, хотя это чаще всего кончалось испорченным материалом. Но впоследствии умение кроить и шить мне очень пригодилось и много раз спасало от голода меня и мою семью. Как часто я вспоминала дедушку, как благодарна я была ему за то, что он подумал о моем будущем!

Дедушка и бабушка уехали, взяв с собой Гиту и оставив со мной Иду, чтобы она за мной присматривала, хотя она была всего на полтора года старше меня. Мы оставались жить в той же квартире, а мама и Лео стали чаще нас навещать.

В 1935 году дедушка, бабушка и Гита вернулись: бабушка плохо переносила жаркий климат, к тому же не находила общего языка с женой дяди Гарри... Но привычный образ жизни уже был нарушен, и главное — не стало заработка, а накопленное быстро таяло. Это вынудило дедушку принять окончательное решение переселиться в Палестину. На сей раз с ним и бабушкой уехала Ида, а Гита осталась в Лиепае у мамы. Я перешла в латышскую коммерческую школу, но проучилась там только год, и в 1936 году уехала в Ригу. Это не был мой первый отъезд из Лиепаи. Еще в возрасте одного года и восьми месяцев я побывала за границей, и тогда случилось событие, которое могло круто изменить всю мою дальнейшую судьбу.

Дедушка и бабушка взяли меня с собой в Берлин, куда они поехали навестить сына Гарри. На фотографии, снятой в Берлине в начале декабря 1921 года, изображены мы трое: моя нарядно одетая и еще не седая бабушка, я с резиновой куклой в руке и мой дедушка, в очках, с усами и бородкой, каким я его помню всю жизнь.

После Берлина они направились со мной в Италию, побывали в Неаполе (вспоминая эту поездку, дедушка меня спрашивал: «Ты помнишь Везувий?». Но я ничего не помнила). Из Неаполя мы поехали в Палестину. Где и как долго мы там были, не знаю. Зато мне известно, что из Палестины мы направились в Египет, в Александрию, где и произошло невероятное: дедушка ушел куда-то по какому-то делу, оставив меня с бабушкой. Она на минутку отвернулась, и в этот момент я исчезла. Она кинулась туда, сюда, но безрезультатно. На ноги была поднята полиция, меня долго искали. К счастью, кто-то заметил араба, державшего на руках явно не здешнего ребенка, и сообщил об этом полиции, после чего меня нашли, иначе я бы выросла арабкой в Египте... Араб, якобы, утверждал, что он меня не украл, а нашел...

Вся эта история настолько потрясла бабушку и дедушку, что они еще в течение многих лет ее вспоминали...

Из этих рассказов я также узнала, что дедушка еще в молодости побывал в Африке (может быть от него у меня тяга к путешествиям?). К сожалению, я тогда не интересовалась прошлым дедушки, который был очень интересным человеком и безусловно немало повидал в жизни. Не расспрашивала я и бабушку, и поэтому мало что знаю о ней кроме того, что видела собственными глазами. Если бы я больше знала о них, я бы наверно лучше понимала саму себя.

Я осознала это уже будучи взрослой. В подростковом возрасте я мало задумывалась над вопросом о том, от кого у меня те или иные черты характера, или кем были мои предки, как они жили. А что касается детства, то для ребенка вообще не существуют понятия «прошлое» и «будущее». Ребенок живет настоящим днем, «здесь и сейчас». Лишь становясь взрослой, начинаешь понимать, что ты — звено, соединяющее прошлое с будущим, что в тебе живы частицы твоих предков и твоих потомков, и что продолжение твоего рода во многом зависит от того, насколько жизнеспособной окажешься ты сама, от твоей физической и духовной сущности, от твоего умения познавать себя, понимать свое окружение и выстраивать свою жизнь.

Возвращаясь к годам своего детства, ярко вспоминаются поездки, когда мы, мои сестры и я, еще дошкольницы или ученицы первых классов, летом отправлялись с бабушкой на несколько недель в деревню. Помню красивые места в окрестностях Лиепаи, например, Бернаты, тенистые леса с муравейниками и грибами, красочные поляны, где мы собирали душистую землянику и полевые цветы для венков, которые тут же плели и надевали на голову; крестьянские хутора, где нам позволяли самим собирать на грядках огурцы или помидоры, угощали нас парным молоком и вкусным свежеиспеченным хлебом.

Помню маленький поезд — небольшой паровоз и вагон, прозванный нами «чайник». Пыхтя и пуская пар, он не спеша возил нас в Гробиню, живописный городок недалеко от Лиепаи, основанный скандинавскими викингами как торговый форпост на земле куршей, древнего балтийского племени. В 13-м веке тевтонские рыцари захватили городок и его укрепленный замок. Стратегическое значение Гробини своеобразно отразилось в гербе конца 17-го века, на котором изображен журавль с камнем в поднятой ноге и с агрессивно приоткрытым длинным клювом — мол, не нападайте, мы умеем защищаться...

Однако замок был разрушен, и в годы моего детства среди его руин каждое воскресенье лихо наяривали сельские музыканты и танцевал народ — бал под открытым небом, традиционное развлечение в латышских селениях.

В 1936 году, уезжая в Ригу, я навсегда покинула Лиепаю и больше сюда не приезжала, хотя не раз порывалась навестить места моего детства. После войны это была закрытая зона с военным портом, и требовалось специальное разрешение, чтобы туда поехать, а в последующие десятилетия Лиепая настолько захирела и потускнела, по рассказам знакомых, побывавших там, что мне расхотелось туда ехать.

Уезжая из Лиепаи в 16-летнем возрасте, я подвела черту: мое детство кончилось, началась самостоятельная жизнь, в которой ответственность за свою судьбу брала на себя я сама.

2. В Риге, еще открытой миру

В начале лета 1936 года я приехала в Ригу и, выйдя из здания вокзала, сразу же почувствовала непривычный для меня запах бензина, который еще долго ассоциировался в моем сознании с представлением о столице, о большом городе, где было почти в пять раз больше жителей, чем в Лиепае. Но в то время в Риге еще было немного автомобилей, и вместе с несколькими машинами у вокзала приезжих поджидали извозчики.

По улицам ходили беспрестанно позванивавшие трамваи, и рядом с красивыми большими зданиями и элегантными магазинами здесь еще было много невзрачных деревянных домов и мелких лавок, особенно в предместьях, например, в Пардаугаве, где деревянная архитектура сохранилась до сих пор.

Вместе с тем, Рига уже тогда слыла одним из красивейших городов Прибалтики, с широкими бульварами, прекрасными зелеными насаждениями вдоль канала — бывшего рва городских укреплений, и большими парками. В районе Стрелкового сада, где жил богатый народ, внимание привлекали роскошные здания. Но самым впечатляющим было не это, а Старый город, тогда еще не пострадавший от бомбежек и полностью сохранивший свое неповторимое очарование.

Стоило пройти по широкому бульвару, мимо еще нового памятника Свободы с «зеленой Мильдой», как в народе тогда прозвали женскую фигуру на его вершине, и пойти вперед, по улице Калькю (Известковой), как перед глазами возникала волшебная картина Старой Риги.

Мне не раз случалось заблудиться в этом лабиринте извилистых улиц и улочек, необыкновенно живописных, как бы вобравших в себя атмосферу столетий, с множеством старинных построек — амбаров и богато украшенных зданий более поздних эпох. Я тогда еще совсем не разбиралась в архитектурных стилях: готике, барокко, а просто любовалась многочисленными орнаментами, барельефами и особенно — скульптурными изображениями: огромные женские фигуры, поддерживающие балконы (кариатиды); чугунные кошки, изящно водрузившиеся на башенках большого здания; сидящий на краю крыши юноша, читающий книгу... Казалось, что он живой...

Поражало все: великолепная Ратушная площадь с затейливым Домом Черноголовых и большой статуей легендарного Роланда, высокие шпили церквей с петушками, внушительных размеров собор, мощная Пороховая башня у границы Старого города...

Много лет спустя я прочла воспоминания французского режиссера Армана Домерга о Риге. Он был здесь в октябре 1808 года с актерской труппой, направлявшейся из Германии в Петербург. Она застряла в Риге из-за финансовых неурядиц, вскоре улаженных русским губернатором, и во время вынужденного простоя труппа знакомилась с городом. Среди щегольски одетых французских актеров и актрис, веселой, шумной толпой гулявших в те октябрьские дни по улицам и набережным Риги, привлекая всеобщее внимание, была и молодая актриса Мелани, высокая, изящная блондинка с голубыми глазами, в которую был страстно влюблен Анри Бейль — будущий писатель Стендаль, автор знаменитых романов «Красное и черное» и «Пармская обитель». Я выяснила это в 60-х годах, когда изучала детали биографии и творчества этого французского писателя и карьеру его подруги в России.

Вот что писал о Риге в своих воспоминаниях режиссер Домерг: «Выгодное местоположение этого города, его необъятная торговля, превращающая его как бы в склад изделий из всей Европы, его великолепные набережные... — все это давало повод для самых интересных наблюдений».

Почти то же самое можно было бы сказать о Риге и в 1936 году. Знакомясь с городом, я гуляла по набережной широкой полноводной реки Даугава, впадающей в Рижский залив Балтийского моря. Ее устье образует отличный порт, куда могут войти даже очень крупные суда.

К набережной примыкает Старый город (его изумительная панорама особенно хорошо обозрима с противоположного берега Даугавы), а также богатый разнообразными продуктами Центральный рынок с огромными павильонами.

У меня разбегались глаза, когда я проходила по рядам и павильонам этого многолюдного рынка, мимо красочных прилавков со всевозможными продуктовыми товарами, среди которых меня особенно привлекали восточные сладости и южные фрукты. Но, увы, у меня не было денег, и я зареклась впредь сюда никогда не приходить. Я ограничилась посещением маленьких магазинов, где я покупала себе только самое необходимое.

Однако вернусь к Арману Домергу, писавшему в своих воспоминаниях, что в Риге «чужеземцу... бросается в глаза смешение сотни различных народов, привлеченных сюда выгодой....»

В этих словах еще слышен отзвук былой славы Риги, с конца 13-го века входившей в Ганзу — знаменитую лигу таких торговых городов, как Гамбург, Любек, Берген и другие, просуществовавшую несколько веков. Вместе с тем, в них отражается очень важная и характерная, на мой взгляд, черта Риги, в той или иной мере сохранившаяся до 30-х годов 20-го века: открытость миру.

Свое значение главного портового города Балтики Рига сохраняла на протяжении нескольких столетий, хотя власти здесь менялись неоднократно: поляки, шведы, Русская Империя (в феврале 1744 года Елизавета Петровна, дочь Петра Первого, распорядилась о торжественной встрече в Риге двух немецких принцесс: будущей Екатерины Второй и ее матери).

Первая мировая война сильно сократила численность населения Риги, но в 20-е и 30-е годы город еще отличался многообразием экономических, торговых, дипломатических и других связей и интересов, привлекавших сюда много людей из разных стран. В Риге, например, начиная с 1922 года находилась резиденция Чрезвычайного и Полномочного Посланника США в Прибалтике.

Многие рижане отправлялись за границу для получения образования и профессии, а богатые люди — для лечения и отдыха.

Среди моих знакомых в Риге была семья, отнюдь не богатая, дети которой учились в Англии (впоследствии они стали отличными преподавателями Латвийского университета). Рижанин, инженер ткацкой фабрики, получил свою профессию в Бельгии. С его женой — бельгийкой, преподававшей в Риге французский язык, интересной, темпераментной женщиной и прекрасным преподавателем, я общалась в течение многих лет.

Способные молодые люди из еврейской общины Риги уезжали учиться за границу не только потому, что некоторые специальности (в частности, филологические, медицинские), в то время было принято получать за рубежом — в Англии, Франции, Швейцарии, Австрии и других странах, но также и потому, что в рижском университете существовала негласная квота для евреев, ограничивавшая количество студентов этой национальности.

Различные национальные общины Риги, в том числе еврейская, имели свои школы и культурные учреждения. Я уже упомянула Рижский еврейский театр и русские театры.

Здесь был и французский лицей с преподавателями-французами.

Когда я приехала в Ригу, в обиходе было несколько языков: латышский, немецкий, русский. Многие жители разговаривали также на польском или литовском, а среди евреев — на идиш. Это было естественным, веками сложившимся явлением.

Еще перед отъездом из Лиепаи мне дали несколько адресов рижан, которые могли бы мне помочь устроиться, найти работу. Среди них была Иоганна Исидоровна Лихтер, учительница. Ее сын Воля (Вульф) состоял в подпольной организации «Дарба Яунатне». Он работал слесарем на велосипедном заводе, и в свои 24 года уже успел отсидеть два года в тюрьме за политическую деятельность. Зная латышский, немецкий и русский, он в тюрьме выучил еще английский и эсперанто.

Попал же он за решетку за то, что боролся за права, считающиеся во всех демократических странах общепринятыми: право на нормированный рабочий день, на оплаченный отпуск, пособие по безработице, право на забастовки... Даже если они были официально признанными, эти права весьма часто нарушались, особенно после прихода к власти Карлиса Улманиса.

Воля сыграл в моей жизни в Риге немалую роль. Он взял надо мной шефство и как бы стал моим вторым старшим братом. Он помог мне найти пристанище и начал обучать меня русскому языку. Среднего роста, слегка скуластый, курносый молодой мужчина, с высоким лбом и мечтательными серыми глазами, Воля Лихтер производил впечатление серьезного и интеллигентного человека. Он умел разговаривать с людьми и сразу же располагал их к себе. Я тоже почувствовала к нему полное доверие, когда познакомилась с ним, и очень охотно с ним общалась.

Моим первым пристанищем в Риге был небольшой парикмахерский салон на улице Бривибас (Свободы). Его хозяйка, очень милая молодая женщина, любезно согласилась приютить меня в своей комнате, примыкавшей к салону. Она спала на кровати, я — на маленьком диване. До начала рабочего дня и после его окончания мне позволялось читать у большого окна салона, за столиком маникюрши.

Воля часто заходил сюда после работы, и за этим же столиком мы занимались русским языком. Я быстро усвоила русский алфавит и вскоре уже начала читать простые тексты.

Иногда к хозяйке приходил кавалер, и тогда волей-неволей я читала за столиком маникюрши до поздней ночи немецкие переводы Рабиндраната Тагора (мне очень нравилась его поэтическая книга «Садовник»), Достоевского, Чехова, Мопассана и других писателей.

Я нашла работу на консервной фабрике, где раскрашивали банки для рыбных консервов. В цехе было очень сыро и, главное, сильно пахло ацетоном. Этот запах буквально отравлял меня, и через пару месяцев я была вынуждена искать другую работу.

Среди моих знакомых в Риге была дальняя родственница, Юдит, молодая и приятная женщина. Она была замужем за очень богатым коммерсантом, намного старше ее. Они ежегодно ездили в Карлсбад (Карловы Вары), где он надеялся вернуть былые силы, но, по-видимому, из этого ничего не получалось — детей у них не было. Юдит подыскала мне у своих знакомим заказы на починку или переделку одежды. Но наше общении вскоре прекратилось: мне претило приходить в богатые дома в качестве работницы-портнихи, тем более — чувствовать себя бедной родственницей.

Вскоре я нашла работу у известной в Риге портнихи, правда, малооплачиваемую и не постоянную. Здесь я занималась тем же обметыванием швов и пришиванием пуговиц и кнопок, с чего началось мое обучение у лиепайской портнихи.

Тем временем хозяйка парикмахерского салона решила уехать в Южную Африку, где у нее были родственники. Я начала искать комнату, которая была бы мне по средствам, и после долгих поисков нашла такую на улице Марияс.

Тогда в Латвии люди еще не жили в коммунальных квартирах, и хозяева сдавали комнаты, только если они нуждались в деньгах, или если они содержали пансионы. В любом случае жильцы должны были быть надежными плательщиками. Я же, в свои 16 лет, не производила такого впечатления.

На верхней части фасада дома, где согласились мне сдать комнату, крупными буквами на латышском языке красовалось изречение «Мой дом — моя крепость» (оно еще было там совсем недавно, в мой последний приезд в Ригу). Вручив хозяйке задаток — 10 лат, огромную для меня сумму, я начала мыть комнату и стоявшую в ней железную кровать, как вдруг, о ужас! из всех щелей цепочками поползли клопы... Представив себе, как они полезут на меня по ночам, я схватила свои вещи и оставила клопам их крепость, даже не заикнувшись о задатке. До этого я никогда не видела клопов, и не знала, что они не только ползут, но и зверски кусают.

Что делать? В этой непредвиденной ситуации снова на помощь пришел Воля. Зная, что у меня не осталось денег, чтобы снять другую комнату, он нашел выход из положения: организации «Дарба Яунатне» нужно было помещение для хранения литературы, и такое помещение нашлось. Мне предложили ведать этим литературным центром и там же жить, и я охотно согласилась.

Комната была девичьей, то есть для прислуги, в большой квартире на улице Авоту (Источников), с тем преимуществом, что примыкала непосредственно к лестничной клетке, и ее дверь вела в прихожую. Достаточно было постучать в стену, чтобы я услышала и открыла входную дверь. Словом, соблюдалась конспирация — хозяева ничего не слышали и не видели тех, кто ко мне приходил. Они были очень довольны мною. Я вела себя тихо, почти не пользовалась кухней, так как мне нечего было готовить, никто у меня особенно не задерживался, да и мои посетители редко попадались им на глаза.

Приходили же ко мне только Воля и девушка — связная Ната. Она была на несколько лет старше меня, но производила впечатление совсем юного существа. Невысокая, худенькая, с большими голубыми глазами, она вела себя тихо и скромно, но вместе с тем была очень мужественной девушкой. Ведь за подпольную деятельность грозила тюрьма, и все же она приносила мне подпольную литературу — брошюры и листовки. Я их распределяла по пакетикам, и Ната забирала нужные пакетики в те дни, когда у нее были назначены встречи со связными соответствующих районов.

Воля приходил проверить, как я живу, не нуждаюсь ли в чем-нибудь. Я никогда виду не подавала, даже если у меня в тот день не было денег на хлеб, не говоря уже о чем-то большем. Но он догадывался об этом, однако, зная мою гордость, никогда не позволял себе предложить мне деньги. В таких случаях он просил Нату захватить для меня угощение — булку, молоко, еще что-то.

Кто же отказывается от угощения, особенно, если тебя угощает человек, с которым и ты делишься, если у тебя бывает такая возможность. А я с Натой делилась, когда что-то зарабатывала и позволяла себе чем-то полакомиться. В такой день я даже могла сходить в молочный ресторан и заказать буберт — сладкое блюдо, популярное у немцев, и состоящее из рисовой или манной каши, взбитой с яичным желтком и белком, обильно политой фруктовым соусом. Это недорогое блюдо не заменяло обеда, зато напоминало мне о детстве.

Но даже если мне приходилось иной раз ложиться спать голодной, я не унывала. Я была весьма крепкой физически и оптимисткой по натуре, и уже в 16-летнем возрасте умела настраивать себя не на минорный, а на мажорный лад, легко перенося трудности и лишения. Немецкая поговорка, «после дождя будет солнце», всегда приходила мне на ум в трудных ситуациях, и я не сомневалась в том, что смогу с ними справиться.

Во время своих посещений Воля проверял мои домашние задания — я продолжала заниматься русским языком. Однажды он пришел и сказал: «В кино идет фильм «Цирк». Я подкину монету, и если она ляжет на эту сторону», и он показал мне ее, «ты возьмешь эту монету и пойдешь в кино». Это была игра, и я согласилась. Монета упала на нужную сторону, я взяла ее и пошла посмотреть этот фильм. Это была первая советская кинокартина, которую я тогда увидела, и она понравилась мне своей праздничной, радостной атмосферой. Особенно восхитила меня блистательная Любовь Орлова.

В это же время мама Воли, Иоганна Исидоровна, получила разрешение посетить своего старшего сына, который остался жить в Москве у ее брата после окончания Московского университета.

Иоганна Исидоровна вернулась из Москвы потрясенной увиденным и услышанным, и то, что она рассказывала Воле и мне, совсем не соответствовало той атмосфере, которую излучал фильм «Цирк». В Москве царил страх, шли повальные аресты, люди бесследно исчезали. Всюду и везде были бюсты и портреты Сталина, ему поклонялись и его восхваляли, как некое божество... (Племянник Иоганны Исидоровны, советский историк, во времена Хрущева написал правдивую, с его точки зрения, книгу о Второй мировой войне, за что был изгнан из Института истории и уехал в Англию. Но Иоганны Исидоровны тогда уже не было в живых).

Мы были ошеломлены ее рассказом и нисколько не сомневались в его правдивости, но наши мысли уже были заняты другим: в Испании шла гражданская война, генерал Франко наступал на Мадрид, немецкие тяжелые бомбардировщики из легиона «Кондор» бомбили этот город день и ночь...

Шел ноябрь 1936 года, весь мир следил за происходящим в Испании, где фашизм разворачивал кровавое наступление на демократию, на Испанскую Республику. Эрнест Хемингуэй позже писал: «Как никакое другое событие нашего времени, оно завладело совестью целого поколения».

Мы принадлежали к этому поколению, охваченному глубокой тревогой за судьбу Испании и всей Европы.

Начались же эти события 17 июля 1936 года закодированным сообщением по радио из марокканского города Сеута у Гибралтарского пролива: «Над всей Испанией безоблачное небо». Это был сигнал к мятежу против Испанской Республики, поданный начальником Генерального штаба, генералом Франко, его сообщникам в Испании.

На следующий же день в Севилье, Гранаде и в других городах начались военные мятежи, и фалангисты (испанские фашисты) тут же начали кровавую расправу с демократическими силами, расстреляв многих видных деятелей Республики. В первые же дни мятежа в селении близ Гранады был зверски убит великий поэт Испании Федерико Гарсия Лорка. Всюду, где власть захватывали мятежники, репрессии были ужасающими.

Генерала Франко немедленно поддержали Гитлер и Муссолини. Немецкие и итальянские самолеты перебрасывали в Испанию марокканские войска и части иностранного легиона.

В городах Испании вспыхивали спонтанные восстания. Народ требовал от правительства решительных мер и вооружения. Началась гражданская война... Западные страны предпочли политику невмешательства в испанские дела, но трагедия испанского народа взволновала множество людей самых различных политических взглядов и профессий по всему миру. Были образованы Интернациональные бригады, наряду с испанскими дивизиями защищавшие Республику. В них сражались не только участники левых партий и движений, но и множество людей, не принадлежавших ни к каким политическим партиям, например, племянник Винстона Черчиля Эсмонд Ромильи, правнук Чарльза Дарвина поэт Джон Корнфорд, французский писатель Андре Мальро, немецкий кадровый офицер и писатель Людвиг Ренн и многие другие.

Клод Дж. Боуэрс, который был послом США в Испании в те годы, обличал в своих воспоминаниях Пакт Невмешательства западных стран как «бесчестный фарс». Он писал об интербригадцах, что «они были добровольцами», как, например, знакомый ему студент из Луисвиля (США, штат Пенсильвания), оставивший колледж и поехавший в Испанию, потому что он чувствовал, что там решается судьба европейской демократии. Он сражался и погиб в Испании. Он был не более коммунист, чем кардинал города Толедо, писал Боуэрс.

Эти детали я узнала много лет спустя, но уже в конце 1936 года нам было ясно, что мы обязаны сражаться против фашизма, угрожавшего не только Испании, но и всей Европе. Одним из первых добровольцев из Латвии в Интернациональные бригады отправился Воля Лихтер.

Вскоре после того, как его мама вернулась из Москвы, он навестил меня, и с первых же минут я почувствовала, что происходит что-то необычное: всегда сдерживавший свои эмоции Воля, и в этом он был похож на свою маму, на сей раз был чем-то очень взволнован. В этот вечер мы даже не занимались русским языком — ему явно было не до этого. Я не решалась его расспросить, да это и не было принято у нас, подпольщиков. Я даже не знала фамилию Наты и где она жила, и мне в голову не приходило ее об этом спрашивать.

В этот последний вечер Воля задерживался у меня значительно дольше обычного. Мы болтали о разных вещах, но у меня было ощущение, что он хочет мне что-то важное рассказать, но тянет время. Наконец он сообщил мне, что уезжает, и просил не прерывать связи с его мамой, и через нее дать ему о себе знать.

Я сразу же поняла, что он собирается в Испанию, на фронт, но отнеслась к новости о его отъезде по-детски восторженно: «Ах, ты уезжаешь, как я хотела бы тоже поехать!». У меня и в мыслях не было, что это опасно, что он может погибнуть, что я его больше никогда не увижу...

Я подождала несколько дней, а потом решила забежать к его маме и узнать о нем. Прихожу к ней, и кто открывает мне дверь? Воля. Оказалось, что он уезжает на следующий день. Иоганна Исидоровна сообщила мне, в котором часу, каким поездом и в каком вагоне он отправляется. И тут я снова поступила совершенно по-детски, несмотря на всю мою кажущуюся взрослость.

Я решила ему что-то подарить на память, и на все свои деньги купила ему галстук (спрашивается, к чему галстук человеку, едущему на фронт?) и два персика на дорогу. Почему именно персики? Да потому, что это мне казалось невероятно роскошным угощением, достойным такого замечательного человека, как Воля. Я сама никогда не пробовала персики, они в Латвии не росли и были очень дорогие, к тому же их привозили совершенно зелеными, какими, очевидно, были и те персики, которые я купила для Воли.

В день его отъезда я написала ему записочку на немецком языке (мы общались по-немецки) о том, что я его никогда не забуду, приложила свою фотокарточку, галстук и персики, и отнесла этот пакетик к поезду, вошла в вагон и, увидев Волю с мамой, без слов положила ему пакетик на колени и убежала...

Через какое-то время Иоганна Исидоровна попросила меня переселиться к ней: ей, мол, одиноко без Воли. Я охотно согласилась, тем более, что доставка литературы прекратилась: кое-кого из подпольщиков арестовали, как мне сообщила Ната, тоже прекратившая свои посещения, чтобы меня не скомпрометировать.

Я переселилась к Иоганне Исидоровне в комнату Воли. В той же квартире жила приятельница Иоганны Лихтер, Шева, уже немолодая женщина, работавшая помощницей и секретаршей у слепого еврейского профессора. Она была настолько предана своему шефу, что посвящала ему все свое время и приходила домой только ночевать. Ее скромность и непритязательность были поистине безграничными.

Однажды ко мне в гости пришел муж моей мамы, плотный 50-летний мужчина. Он еще до этого дважды навестил меня, узнав мой адрес от Лео, с которым я переписывалась, но мы не оставались в моей комнате, а сразу же уходили в город. Он даже пригласил меня в элегантный ресторан гостиницы «Рим», самой лучшей гостиницы Риги того времени. Не могу сказать, что это мне было приятно, совсем наоборот, я чувствовала себя очень неловко.

У него был в Лиепае небольшой молочный магазин, и он сам готовил творог и прессованный белый сыр трех сортов: без соли, слегка соленый и с тмином, который был очень популярен в Латвии.

Как всегда, он приехал в Ригу по делу, но на сей раз не позвал меня в город, а уселся в моей маленькой комнате, и все во мне восстало против этого гостя. Он был грубоватым, но, наверно, добрым человеком. Меня же отталкивала его откровенная чувственность, отражавшаяся в его полных, влажных губах и масленых, томных глазах.

Я знала по книгам о взаимоотношениях мужчин и женщин, даже интересовалась психоанализом и читала Фрейда, но сама не потерпела бы и невинного поцелуя. А тут рядом со мной сидит мужчина, который смотрит на меня как удав на кролика...

К счастью, Иоганна Исидоровна была дома. Я вышла из своей комнаты и попросила ее пригласить моего гостя в столовую и посидеть с нами. Вскоре он ушел, и я его больше не видела.

Иногда я навещала знакомую пожилую еврейскую пару, взрослые дети которой учились в Англии. Жена была очень доброй и мягкой по характеру женщиной. У нее в той же квартире была мастерская, где она с помощницами изготовляла бюстгальтеры и корсеты, пользовавшиеся спросом. Тогда дамы, особенно полные, еще носили корсеты со шнуровкой или с крючками и петлями. Мне было очень приятно с ней общаться, но зная ее занятость, я редко туда приходила.

Ее муж оставался для меня загадкой, он казался мне «тихим омутом», в котором «черти водятся». За его внешней невозмутимостью, по всей вероятности, скрывалась страстная натура. Много лет спустя я убедилась в справедливости этих догадок, когда познакомилась с его детьми. Дочь была копией отца, и внешне, и по характеру, а сын был очень похож на свою маму.

Как-то раз, уже после отъезда Воли, я снова пришла в этот дом. Разговор зашел о моем отце, не помню, в какой связи. И тут хозяйка дома вспомнила, что встречала его вторую жену, работавшую пианисткой в кинотеатре.

Я быстро разыскала ее. Софья Максимовна, так ее звали, была невысокой женщиной с чуть испуганным выражением глаз. Она разговаривала тихо и держалась очень скромно, как будто стараясь быть незаметной. Она жила со своим 11-летним сыном Виктором, моим братом по отцу, на маленькую зарплату и еле сводила концы с концами.

Софья Максимовна рассказала мне о моем отце: в 1932 году он был вынужден покинуть Латвию в связи со своей журналистской деятельностью, какое-то время жил в Лондоне, а теперь живет во Франции. По-видимому, он писал сыну время от времени. Мне Виктор очень понравился, и я с ним подружилась, но встретилась с ним всего несколько раз.

Недавно я узнала из архивных материалов, что в 1931 году мой отец подал прошение об издании в Риге еженедельника на немецком языке «Der Weltbuerger» («Гражданин Мира») — политика, литература, экономика. Ответственным редактором и владельцем значился он. Разрешение было получено, но никаких следов о том, что еженедельник увидел свет, я не обнаружила.

Настала весна 1937 года. От Воли уже давно не было никаких известий, и мы очень тревожились, тем более, что знали, что в Испании идут тяжелые бои.

31 марта немецкие бомбардировщики средь бела дня уничтожили дотла баскский городок Дуранго, а 26 апреля — Гернику.

В Интернациональные бригады все чаще отправлялись и добровольцы из Латвии. Всего их было более семидесяти человек, среди них врачи, медсестра, рабочие, кузнец, моряк, два актера и другие. Из-за политики невмешательства Франции, закрывшей границу с Испанией, они пробирались туда нелегально, кто морем, а кто по горным тропам Пиренеев. Четырнадцать добровольцев из Латвии погибли в боях и навсегда остались в испанской земле, отдав этой далекой стране свою жизнь.

С момента отъезда Воли я носилась с мыслью тоже поехать в Испанию сражаться против фашизма. Но как это осуществить? Как получить заграничный паспорт? Ведь я была несовершеннолетней.

В мае 1937 года в Париже открылась Международная торгово-промышленная выставка, сопровождавшаяся множеством культурных мероприятий. Она должна была продолжаться до конца ноября. Это вдохнуло в меня надежду попасть в Париж, а оттуда — в Испанию. Железнодорожный билет для поездки на выставку стоил полцены, и я надеялась наскрести эту сумму, продав ручную швейную машинку бабушки, привезенную мною из Лиепаи.

К лету я нашла работу у портнихи на Взморье, в Майори, где я наслаждалась солнцем, морем и клубникой с молоком. Когда-то я побывала там со школьной экскурсией из Лиепаи, и чуть было не утонула в реке Лиелупе. Селение Майори расположено между рекой и морем.

Эта живописная река очень коварна. Быстрое течение то и дело образовывает в песчаном дне ямы, затягивающие даже опытных пловцов. Не умея плавать, я вместе с другими школьниками плескалась в воде у самого берега, как вдруг почувствовала, что я куда-то проваливаюсь, как будто меня сильно потянули за ноги. Я захлебнулась водой, не успев крикнуть. К счастью, ребята заметили, что я тону, меня успели вытащить и откачать. С тех пор я никогда больше не вступала в эту реку, даже когда жила совсем рядом, как в это лето 1937 года.

После того, как летний сезон закончился, и я вернулась в Ригу, я решила попытаться получить заграничный паспорт под предлогом поездки на выставку и в гости к отцу. Его адрес я узнала от Софьи Максимовны и сразу же известила его об этом.

Перед отъездом я тщательно изучила в библиотеке маршрут поезда: Варшава, Берлин, Кельн, Париж, и решила, что по дороге стоит посмотреть.

Я попрощалась с Иоганной Исидоровной, пообещав ей сделать все, что смогу, чтобы выяснить судьбу Воли. На прощание она подарила мне фотографию, где она снята вместе с Волей, и на обороте написала на немецком языке: «Таня, дарю Вам эту фотографию в знак моего особенно теплого отношения: мой снимок получают очень немногие. И.Л.». Эти слова как нельзя лучше отражают характер как самой Иоганны Лихтер, так и наших взаимоотношений.

Я провела неделю в Даугавпилсе у кузины, с которой тогда встретилась впервые. Об этой милой молодой женщине, воспитательнице еврейского детского сада, я потом больше ничего не слышала. Боюсь, что она тоже стала жертвой Холокоста, как множество других евреев во время немецкой оккупации. На память осталась фотокарточка, на которой мы с ней засняты на фоне стены, увешанной детскими рисунками.

В начале ноября, послав телеграмму отцу, я выехала из Даугавпилса в Варшаву. Здесь у меня было несколько часов времени, чтобы посмотреть город. Оставив свой небольшой чемодан на вокзале, рядом с пассажирами, ожидавшими посадки на тот же поезд, в Берлин, я отправилась в северные кварталы Варшавы, населенные хасидами, членами мистической еврейской секты, возникшей в Польше в 18-м веке и отличавшейся особым укладом жизни. Здесь я впервые увидела евреев в черных кафтанах, с черными головными уборами, бородами и пейсами. Улица, по которой я шла, показалась мне удручающе бесцветной и бедной. На моих глазах человек с большой корзиной бубликов поскользнулся на мокрых опавших листьях и чуть не упал, корзина сильно покачнулась и часть бубликов полетела в грязь. Он преспокойно собирал их, обтирал концом балахона и клал обратно в корзину. Я содрогнулась, но подумала: что же, жизнь здесь явно не сладкая и бубликами, как видно, никто здесь не разбрасывается.

Желая убедиться в социальных контрастах Варшавы, я из этих еврейских кварталов, во время немецкой оккупации вошедших в печально известное Варшавское гетто, направилась в центр города, к элегантной Маршалковской. Тогда в Варшаве все было еще цело: и старые окраины, и блестящие центральные артерии, и роскошные дворцы, и замечательный памятник Шопену в лесном парке Лазенки на юге столицы, куда я поехала на трамвае. Недолго погуляв по этому парку и полюбовавшись прекрасным памятником композитору, о котором я уже кое-что знала из книг, я вернулась на вокзал, где мой чемодан ожидал меня в целости и сохранности.

То же самое я сделала в Берлине, где также надо было долго ждать пересадки. Здесь мне хотелось взглянуть на Рейхстаг. В памяти еще были рассказы Гейнца о процессе по поводу поджога Рейхстага вскоре после прихода Гитлера к власти. Нацисты обвиняли в поджоге коммунистов, в частности, Георгия Димитрова, а также какого-то голландца, Ван дер Люббе. Димитров сам себя защищал и сумел доказать свою непричастность к поджогу, обвиняя в нем нацистов. Ван дер Люббе же был казнен в январе 1934 года. Это был несомненно подручный гитлеровцев, которые таким образом от него избавились. Как и многие другие, Гейнц был уверен, что поджог Рейхстага был подстроен нацистами, чтобы использовать его как повод для расправы над коммунистами и их сторонниками. Четыре тысячи человек были ими арестованы немедленно.

Я отправилась с вокзала к Рейхстагу, нисколько не думая о том, чем это может мне грозить, с моей еврейской внешностью. Вдоволь наглядевшись на его еще закопченные от дыма стены и взглянув на стоявших там эсэсовцев, я вернулась на вокзал.

В Кельне было интереснее. И хотя здесь не было пересадки, и поезд стоял не очень долго, я все же успела увидеть знаменитый собор, тогда еще занимавший почти всю площадь и казавшийся еще громаднее рядом с небольшими домами. (Во время войны Кельн был сильно разрушен бомбежками, и вокруг собора образовалось большое свободное пространство).

Когда поезд покинул Германию, у меня уже не осталось ни денег, ни еды. В Бельгии пассажиров прибавилось, и напротив меня сели двое — мужчина и женщина средних лет. Они заговорили со мной, и мы начали беседовать на немецком языке. Узнав, что я из Риги («где это, Рига?»), то есть, с севера, они очень удивились. По их мнению, я скорее была похожа на девушку с юга, с моей смуглой кожей и черными глазами. Видя, что у меня нет еды, они то и дело меня чем-то угощали, не обращая никакого внимания на мои протестующие возгласы и жесты.

Оказалось, что они едут в Париж на выставку. Узнав, что я еду к отцу и тоже собираюсь побывать на выставке, они обрадовались, но сказали, что не оставят меня одну на вокзале и подождут, пока за мной не придет отец. Так и случилось. Наш поезд прибыл на Северный вокзал Парижа (Gare du Nord), мы вышли из вагона, и они не отходили от меня, пока не подошел высокий, седеющий и чуть сутулый мужчина, который оказался моим отцом.

Конец отрывка. Полное издание находится здесь: